June 21st, 2014

К 125-летию Анны Ахматовой

ОКО АХМАТОВОЙ


Прошло более полувека со времени нашего знакомства с Ахматовой, и теперь уже трудно рассказать что-то новое о ней, что не повторяло бы мемуары других её современников и друзей. Не хочется повторяться и самому, ссылаясь на уже напечатанные главы из воспоминаний. Поэтому я хочу поделиться лишь некоторыми чертами её облика и личности, которые, как мне кажется, ускользнули от многих описаний, включая и мои собственные.
Мы познакомились с ней («мы» — это небольшой круг поэтов, в который вместе с Найманом, Рейном и Бродским я включаю и себя) в самом начале 60-х, когда ей было уже за 70. Её имя было овеяно недавней опалой, на неё падала тень партийного постановления, что, конечно же, отпугивало многих. Но наши мнения уже тогда значительно расходились с официозом: знакомство с ней и дружба, которой она одаряла, воспринимались как большая жизненная удача. В этом была и доля бравады, — “вы”, мол, её грубо оскорбляли и лишали хлебных карточек, а мы ей подносим цветы и стихотворные посвящения. О том, как я познакомился с ней, о первых впечатлениях и дальнейших встречах я уже рассказывал в книге воспоминаний “Я здесь”, о том же говорится в мемуарных заметках Евгения Рейна и в книге “Рассказов о Анне Ахматовой” Анатолия Наймана, так что я отсылаю читателей к этим источникам. Скажу лишь, что рекомендовал познакомиться с ней сам Борис Леонидович Пастернак, которого мы с Рейном однажды посетили в Москве в августе 1956 года, будучи ещё студентами.
Мы встречались с Ахматовой довольно часто — вместе и порознь — то в Ленинграде, где мы все жили, то в Москве во время наездов туда или в летом в Комарове, где Литфонд предоставлял ей скромный летний домик, который она иронически называла “Будкой”.
Я думаю, для каждого из нас это была удача, но не случайность: видимо, что–то близкое себе она в нас находила. Общими были, например, отторженность от печати, идеологическая критика, искажённые цензурой случайные публикации. Впору было отчаяться, и признание Ахматовой стало мощной поддержкой. А её стихотворные посвящения стали благословением на всю дальнейшую жизнь. Кроме того, через Ахматову осуществлялась прерванная связь времён: она принадлежала ведь одновременно и Серебряному веку, и современности. В общениях с ней чувствовалась и вся громада Мировой культуры, по которой испытывал тоску Мандельтам, а за ним и все мы, родившиеся на её отрогах.
Конечно, Ахматова учила на своём примере, но лишь тех, кто хотел и умел у неё учиться. Её стихи были высоким образцом поэзии, что позволяло ей вести диалог с Данте, Горацием и даже с древнеегипетскими писцами, которых она переводила на русский. Её жизненная позиция как нельзя полнее следовала пушкинскому завету:

Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.

Я полагал, что она учит достоинству — и человеческому, и цеховому, поэтическому. Бродский считал что её урок — это величие. Но среди своих она не казалась такой величественной; была проста и благожелательна, однако во всём чувствовался масштаб её личности. То ли от рождения, то ли от воспитания ей была свойственна благородная осанка, своеобразная медленная грация движений, но мне кажется, что та царственность, которую замечали при поверхностном общении многие (и порой воспринимали критически) была защитным обличием, обороняющим от очернительства, от глумления, которому её подвергали столь часто…
Догадываюсь, что и мы были нужны Ахматовой: она проверяла на наш молодой вкус свою работу над большим стилем, над крупными формами. Например, она мне – единственному слушателю! – однажды прочитала всю "Поэму без героя". Ей было важно узнать, как воспринимается на свежий слух последняя, самая полная версия поэмы. Впечатление было сильнейшее, как от настенной фрески “Страшного суда”, — по-моему, именно эти слова я пробормотал ей, когда она закончила чтение.

Почти каждая встреча в последние годы её жизни мне вспоминается как содержательная беседа «о самом главном», то есть о литературе, о поэзии, о прошлом и настоящем. С политикой было и так всё понятно с полунамёков, а о пустяках говорить с ней как-то не подобало, зато её литературные суждения бывали необычайно вескими и острыми. И обязательно звучали стихи. К тому времени Ахматова разработала свой особый поздний стиль, отличный от прежнего, — я бы назвал его «прекрасной сложностью», в отличие от «прекрасной ясности» акмеизма. Так была написана, без преувеличения сказать, грандиозная «Поэма без героя»; в подобном же стиле, буквально у нас на глазах, создавался сравнительно короткий цикл «Полночных стихов». Эти стихи прочитывались как любовный и драматический по смыслу диалог, происходивший сразу в нескольких временных слоях с неким прототипом, который тоже как бы расслаивался. Получался неожиданный эффект: некоторые строчки казались адресованными прямо к слушателю, а другие уводили к иным адресатам. Поэтому смысл стихов ритмически пульсировал от более ясного к более таинственному.
Многие образы этого цикла говорили о перенесённом опыте страдания, как например, такие строки:

… И глаз, что скрывает на дне 

Тот ржавый колючий веночек 

В тревожной своей тишине.

Под этим “веночком”, конечно, подразумевался “терновый венец” — евангельский символ земных страстей, но почему и как она поместила его в своё око? Размышляя над этим дома, я к своему удивлению осознал, что не могу припомнить, какого цвета глаза, в которые я глядел, слушая это стихотворение. 

И вот в одну из следующих встреч с АА я постарался неназойливо, но пристально приглядеться к её глазам, — специально, чтобы запомнить их навсегда. И запомнил, что глаза её — серые с зеленоватым оттенком и с более тёмной окантовкой по краю радужной оболочки. А вокруг зрачка – карие вкрапленья, то соединённые, то чуть разрозненные, но определённо складывающиеся в тот самый «ржавый колючий веночек»! Это оказалось простым и естественным объяснением её стихотворной строчки, что, конечно, нисколько не отменяет символики страдания, но даже наоборот — только подтверждает многозначность образа.

Раз уж я описал глаз Ахматовой, надо сказать и о её улыбке. Улыбаясь, она складывала губы так, что они превращались в полумесяц, наподобие того, как это делают музыканты, поднося ко рту свой инструмент.
Об этом я вспомнил, когда писал мадригал Ахматовой (а мадригал, как известно, это куртуазное восхваление Прекрасной Дамы). Тем не менее, в этой стилизованной форме чувство восхищения было глубоким и совершенно искренним. Я ожидал, что «Прекрасная Старая Дама» (так назвал её позднее Найман) примет такое воспевание с улыбкой:

О, как Вы губы стронете в ответ,
Прилаживаясь, будто для свирели.
Такой от них исходит мирный свет,
Что делаются мальчики смиренны...

Я уже не раз рассказывал, что с этими стихами я преподнёс ей пять роз. Об этом упоминается и в мемуарах Анатолия Наймана, — он приводит слова Ахматовой о пятой из них, которая «творила чудеса, чуть не летая по комнате». Главным из чудес оказался её ответ «Пятая роза», что стало для меня лучшей литературной наградой. Я это пересказываю затем, чтобы приблизиться к тому, что было главным и в моих стихах, и в её ответе. Ключевым словом было «любовь». Но... Как написано в «Пятой розе»:

А те другие - все четыре
Увяли в час, поникли в ночь,
Ты ж просияла в этом мире,
Чтоб мне таинственно помочь.

… И губы мы в тебе омочим,
А ты мой дом благослови,
Ты как любовь была... Но, впрочем,
Тут дело вовсе не в любви.

“Тут дело вовсе не в любви” — за эту строчку я отдельно поблагодарил Ахматову письмом, потому что она, отклоняя одно, предлагала нечто другое, не менее значительное, а именно — единение с ней в слове, в словесности.

Немало времени прошло с тех пор, а некоторые жизни целиком уложились в эти сроки. Но Ахматову по–прежнему читают, она по–прежнему ведёт свой душевный и сердечный диалог с отдельной личностью и – одновременно – с огромной национальной аудиторией.
И более того – с интернациональной.
Я много лет преподавал русскую литературу в Иллинойсском университете – колоссальном культурном и научном центре Среднего Запада. Главный кампус университета расположен в сдвоенном городе Урбана–Шампейн к югу от Чикаго. Это зелёный город с большими деревьями и прудами, окружённый кукурузной прерией; в нём хорошо учиться, учить и вообще пребывать.
Один из моих курсов «Русский модернизм» был целиком построен на поэзии Ахматовой, благо что я участвовал в издании самого полного на тот момент собрания её стихотворений в переводах Джудит Хемшемайер. Тогда же вышла и биография «Поэт и пророк», написанная Робертой Ридер. Ещё одной составляющей курса была прекрасная книга Анатолия Наймана, переведённая на английский. Этого уже было достаточно для содержательных занятий, но тем временем вышли новые книги об Ахматовой – её биография, написанная Элейн Фейнштейн и «Анна Ахматова в 60–е годы» Романа Тименчика, которые стали отличными пособиями для моих лекций!
Долгая творческая жизнь Ахматовой помогла сопоставлять её поэзию со многими литературными явлениями ХХ-го века вплоть до соцреализма, идеологической критики и цензуры. Я так и обозначал тематические разделы курса: «Ахматова и символизм, Ахматова и акмеизм, и — футуризм, и — Союз писателей, и — репрессии, и — Война...» И — так далее, вплоть до хрущёвской оттепели и литературы 60-х, куда я включил стихи моих литературных собратьев, в том числе и собственные «Траурные октавы».
Лучшие курсовые работы студентов были приняты в качестве экспонатов Музеем Ахматовой в Фонтанном Доме.

Моё отношение к ней не изменилось с годами: преклонение и (тут я всё-таки не соглашусь с Ахматовой) любовь к ней, к её поэзии были тогда и остаются сейчас. Заниматься играми в переоценки совершенно незачем – кто «первей», кто «гениальней»? – Мандельштам? Цветаева? Пастернак? Это бесплодные, никчемные споры, потому что все они несравненны. Я вспоминаю один ахматовский совет. Она убеждала не превращать первоклассных поэтов в чучела, наподобие диванных валиков, чтобы избивать ими друг друга. Это так точно названо и остается верным посейчас!
В «диванный валик» покушались превратить и её саму, — даже спустя десятилетия после доклада Жданова откуда-то и зачем-то появляются вульгарные пародии, попытки «деконструировать» Ахматову...
Между тем сбросить Ахматову со счетов невозможно. Даже сквозь перевод она говорит с читателем “от сердца к сердцу”. Написанные сто лет назад строчки дышат сиюминутной свежестью, а «прекрасная сложность» её поэм оказывается непосильной для подражателей и подражательниц.



Шампейн, июнь 2014 г.
200px-Humaniris